В. И. Тюпа. Анекдотичность «повестей» // В. И. Тюпа. Аналитика художественного (введение в литературоведческий анализ). - М., 2001. С. 149 – 153.
Однако поэтика аполога составляет не единственный жанровый ключ к анализируемому пушкинскому дискурсу. Рассмотрев притчевую “кровеносную систему” цикла, перейдем к той стороне его поэтики, которая обусловлена жанровой стратегией анекдота.
Не приводимые в тексте анекдоты упоминаются в предисловии “От издателя” и в заключающей цикл “Барышне-крестьянке”; косвенно — в “Метели” (гусарские проказы из прежнего времени отставного корнета Дравина, несомненно обсуждавшиеся за веселым обедом, как то случится и между примирившимися стариками-помещиками). В “Выстреле” такого рода анекдот рассказан самим повествователем о своих промахах по бутылке и остроте забавника ротмистра. Анекдотически прозаизированный вакхический мотив застолья и пребывания навеселе вообще оказывается сквозным лейтмотивом всех частей цикла. Например, как справедливо догадывается И. Л. Попова, “ясно, при каких обстоятельствах русский человек <...> готов клясться в готовности жертвовать жизнью для первого встречного без видимой на то причины”. Этими-то обстоятельствами (о которых, вероятно, умолчала менее догадливая девица К. И. Т.) и может быть достаточно вразумительно мотивирована невероятная оплошность оказавшегося навеселе жениха.
Если в притче всегда случается такое, что и должно было случиться (по тем или иным соображениям), то в анекдоте происходит мало или вовсе невероятное. Движущей силой здесь выступает не моральный императив, а безосновательная личная инициатива, беспрецедентностью своей вызывающая веселое восхищение в случае удачи или жизнерадостное осмеяние в противоположном случае. Так возникает культивируемая анекдотом авантюрная картина мира, проникнутая карнавальной рекреативностью потенциально смехового мироотношения.
Важнейшие события пушкинско-белкинских повестей, как правило, имеют двойную мотивировку: притчевую (императивную) и анекдотическую (инициативно-авантюрную). Бурмин поехал в самую бурю, поскольку ему казалось, кто-то меня так и толкал; однако само венчание — это его инициативная проказа, вызванная лишь тем, что девушка показалась мне недурна. Владимир поручает свою невесту попечению судьбы, тогда как сам полагается лишь на себя. Впрочем, Марья Гавриловна совершает свой путь к замужеству при участии не только сверхличной судьбы, но и персонального искусства Терешки кучера. А вот Владимир не достигает своей цели не только по причине своей личной оплошности, но как бы и по воле судьбы: стоило ему без кучера выехать за околицу, как в одну минуту дорогу занесло.
Аналогичные примеры можно множить и множить. Притчевый эксперимент Оильвио (Посмотрим, так ли равнодушно примет он смерть перед своей свадьбой) осуществляется в окказиональном мире анекдота. Поэтому запыленный и обросший бородой мститель настигает графа лишь после свадьбы. Вероятно, его, как и Владимира, тоже ожидали в дороге непредвиденные затруднения. Не это ли обстоятельство делает поведение педантично планомерного человека столь странным, а если вдуматься, просто нерешительным?
Если жанровая ситуация притчи создается иносказательностью рядовых, узнаваемых фактов, отношений, поступков, то жанровая ситуация анекдота возникает в результате инверсии или гиперболизации нормального и привычного.
В “Повестях Белкина” очевиден анекдотический гиперболизм, например, стрельбы Сильвио по мухам, вследствие которой стены его комнаты были источены пулями <...> как соты пчелиные; или самоотверженности трех случайных свидетелей Владимира, которые клялись ему в готовности жертвовать для него жизнию, а позднее вчетвером (считая горничную) поддерживали невесту и заняты были только ею; или заполненности кухни и гостиной гробовщика, выпивающего седьмую чашку чаю, гробами всех цветов и всякого размера; или симптомов мнимой болезни Минского; или позерства Алексея и маскарада Лизы, восклицающей, в частности: ...ни за какие сокровища не явлюсь я перед Берестовыми.
Что касается анекдотической инверсивности ситуаций, то наиболее приметная инверсия организовывает сюжет “Станционного смотрителя”: вместо лубочного возвращения блудной дочери вдогонку за ней отправляется отец. Это далеко не единичный пример. Большими и малыми инверсиями принизана вся текстовая ткань цикла. Одна из существеннейших — инверсия сентиментально-романтической пары: коварный соблазнитель и его беззащитная жертва.
Эффектной заявкой на эту традиционную тему (остро значимую для вымышленного автора, при всей своей девической стыдливости имевшего, однако, к женскому полу великую склонность) выглядит картина из “Выстрела”: Маша Б. у ног Сильвио. Другая Маша, поддерживаемая со всех сторон свидетелями и горничной, тоже выглядит жертвой преступной проказы Бурмина, но лишь в момент венчания; впоследствии военные действия мнимой жертвы бросят полковника Бурмина к ее ногам. В “Гробовщике” между мужским и женским полюсами устанавливается весьма своеобразное равновесие: умирающая Трюхина — своего рода жертва мрачного адрианова ремесла, однако и он — своего рода жертва ее затянувшегося умирания, не позволяющего гробовщику возместить свои убытки.
Рассматривая женскую тему в “Станционном смотрителе” и анализируя интертекстуальные связи пушкинского произведения с бальзаковской “Физиологией брака”, В. Шмид остроумно доказывает, что ”хозяйкой положения является теперь Дуня”, восседающая элегантной наездницей и наматывающая на свои сверкающие пальцы кудри того, кого ей пришлось умиротворять, когда он возвысил было голос и нагайку. Списанная Белкиным у Бальзака (впервые указано Анной Ахматовой) сцена достаточно ясно “намекает, что в войне полов побежденным является скорее Минский, что он жертва искусного кокетства со стороны знающей, чего она хочет, красивой женщины, которая уже в доме смотрителя научилась обхождению с мужчинами”, о чем красноречиво свидетельствует поцелуй, полученный в свое время от маленькой кокетки рассказчиком.
Наконец, в “Барышне-крестьянке” женщина впервые оказывается главным действующим лицом, “инициатива все больше переходит от соблазнителя к его жертве”, которые здесь явственно инверсированы. Холодная рассеянность и гордая небрежность Алексея, предназначенные закоренелой кокетке, непредвиденно пропадают втуне, поскольку достаются старой мисс таксон, тогда как, уговаривая простую девушку не отказываться от свиданий, мнимый соблазнитель обещал <...> повиноваться ей во всем. С другой стороны, самолюбие Лизы было втайне подстрекаемо темной, романическою надеждою увидеть наконец тугиловского помещика у ног дочери прилучинского кузнеца.
Некоторые аспекты поэтики “Повестей Белкина”, восходящие к жанровой стратегии анекдота, нам еще предстоит рассмотреть в следующем параграфе. Пока же мы можем констатировать, что несмотря на исключительную роль притчи в организации всех частей цикла, характеристика белкинских сочинений как новелл отнюдь не беспочвенна. Достаточно обратить внимание на чуждую апологу обостренную перипетийность всех пяти повествований, где обязательно происходит “перемена событий к противоположному”, и каждое из которых завершается, как и положено новеллам, пуантом. Таковы и байроническая гибель Сильвио в финальной фразе “Выстрела”; и взаимное узнавание в финале “Метели”; и радостное пробуждение угрюмого гробовщика; и славная барыня Дуня на могиле своего отца; и утреннее объяснение любовников в “Барышне-крестьянке”.
Поразительное единство столь многообразных частей сложного прозаического целого, как нам представляется, достигается прежде всего парадоксальной конвергенцией двух несовместимых жанровых стратегий: новеллы и аполога, восходящих к анекдоту и притче. Это уникальное “двуязычие” художественно-прозаического мышления составляет своего рода “тайный” язык подлинного автора — новаторский язык “непрямого говорения” (Бахтин), который в свою очередь вступает в конвергенцию с “явным” языком подставного автора-персонажа — языком литературного шаблона и стилизации.